Как подумаешь сейчас – бред. А тогда мы не думали – просто болтали. Приятно иногда чувствовать себя живым и молоть чепуху. Это мертвые постоянно серьезны.
К слову, жених Татьяны, какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.
В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же несколько староват – тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила, она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной университетской квартире с бесплатными дровами.
И тут Коля ни с того ни с сего обиделся. Сначала мы удивились, а потом испугались – Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о ребенке... Его задергало, он чуть не плакал, заикался, и Танечка растерянно переводила взгляд то на него, то на меня, очевидно, надеясь, что у меня хватит ума как-то успокоить поручика.
Положение спас не я, а поручик Усвятский, взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют (а его, то есть меня, всенепременно убьют в следующем же бою), то она выйдет за Колю. Это уж был такой бред, что Коля не выдержал, махнул рукой и улыбнулся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.
И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один – в память Николая Сергеевича Сорокина.
Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа идти на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но очередь до нас не дошла – красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.
Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, к тому же мы здорово помогли полякам и украинским войскам Петлюры – как раз в эти дни шли бои под Киевом.
Да, мы победили, но победа стоила дорого.
Написал, думал зачеркнуть... Дорого! Привычное и такое глупое слово. Стоила дорого! Да, дорого! Мы заплатили жизнью Коли Голуба, жизнями еще семерых. И не только ими.
Случилось это через несколько дней. Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил о своем «Мыколе», пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы его не трогали – человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На следующий день, точнее, на следующий вечер после возвращения в Воинку, Семенчук зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто правильно, даже не «господином», а «благородием». Я попросил всех из хаты, где мы жили, усадил его и стал слушать.
Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, решился. Тут уж мне пришлось удивиться – такого я за всю войну не слыхал ни разу.
Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься в Рачью и Собачью – на это смелости не находилось. А Семенчук принялся сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил «Мыколу». Как я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика – знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог «збэрэгты Мыколу», у нас ему делать больше нечего.
Что можно было ответить? Я напомнил о «чеке», но Семенчук заявил, что он у большевиков человек не последний, его знает сам «товарищ» Бела Кун, он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить его, Семенчука, обратно по назначению – к господам комиссарам и товарищу Бела Куну.
Мне приходилось слышать, как на допросах добровольно признавались еще и не в таком. Признавались – чтобы быстрее умереть. А тут!..
Я как можно мягче объяснил расхрабрившемуся краснопузому, что за эти слова должен его немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не стану. Более того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал – при всей безалаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.
Семенчук помотал головой и вновь стал повторять то же самое, а затем начал объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического учения. По его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я, прочитать «Манифест» (он произносил «манихвэст») господ Маркса и Энгельса, то он, то есть я, тут же бы понял, что Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.
Я терпеливо пояснил, что эту, как и многие другие работы указанных господ, читать мне приходилось. Это и привело меня, в конце концов, в Белую Армию. А ему следует успокоиться, поспать и никому не говорить о нашем разговоре.
Семенчук бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал «до жинки», и может, все бы обошлось дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук – в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.
Я выступил на суде и напомнил про бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.