Так бывает. Храбрый офицер, воевавший не один год и не два, не кланявшийся пулям, вдруг начинает проситься в тыл, прячется в лазарете, пишет рапорты начальству. Те, кто помоложе, ну хотя бы штабс-капитан Докутович, склонны видеть тут чуть ли не трусость. Поглядели бы они на поручика Огоновского в июне 17-го под Ковелем или годом позже под Екатеринодаром! Тут же пропала бы охота болтать ерунду! Дело в ином. Еще на Германской мы называли это «Ангел пролетел». Тот самый Ангел, что прилетает рано или поздно за нами всеми. Просто перед некоторыми он появляется раньше, и они, в отличие от нас прочих, мнящих благодаря Божьей милости себя бессмертными, уже знают, что смертны. И знают, что им осталось недолго.
Поручик Огоновский сломался после Волновахи. Тогда, в самом пекле, когда этот бес Белаш, его махновское превосходительство бандитский фельдмаршал, размазал по закаменевшей донецкой земле нашу третью роту и прижал к терриконам оставшиеся две, поручик Огоновский сутки не отлипал от пулемета. И в том, что Якову Александровичу, прорвавшемуся к нам со своим корпусом, было еще кого спасать, есть немалая его заслуга. Тогда о его трусости никто не болтал. А днем позже, когда Белаша мы все-таки отбросили и даже погнали на юг, поручика Огоновского было не узнать. Я-то понял сразу, в чем тут дело, и не отпускал его с тех пор далеко от себя. А сломала его окончательно, конечно, смерть прапорщика Морозко, Татьяны Николаевны, нашей Танечки, в которую он – или с которой он... Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения. Никакого...
Танечка прошла с нами все – и чернецовскую эпопею, и Ледяной забег, и Кубанский анабазис, и бои в Донбассе, и Волноваху. Мы берегли ее от пуль, но от воспаления легких спасти не смогли. Мы похоронили ее за неделю до Токмака в безымянном хохлацком селе, сорвав предварительно с ее шинели погоны, чтоб проклятые пейзане не сообщили антихристам, что тут похоронен офицер. Ее солдатский Георгий я отдал подполковнику Сорокину. Еще год назад его коллекция вымороченных наград вмещалась в коробке из-под леденцов Жевержеева, а сейчас он набил ими свою полевую сумку чуть ли не доверху. Теперь уже не установишь, где чьи, да и к чему? Сегодня в его сумку перекочевала скромная красная ленточка – «клюква» Сени Новикова.
Да, на поручика Огоновского надежды оставалось мало, химик и сельский учитель были незаменимы, мне было приказано жить дальше. Значит, умирать придется подпоручику Михальчуку. Я отозвал его с правого фланга, приказал отобрать двадцать нижних чинов по его выбору. Это все, что я мог сделать. Ему оставалось двадцать человек, пулемет и полный цинк патронов.
Подпоручик Михальчук всегда был гусаром, недаром покойный генерал Марков постоянно ставил его в пример. А между прочим, понравиться генералу Маркову – это было нечто другое, чем понравиться, скажем, нашему Фельдфебелю. Генерал Марков знал, как должно воевать. И как умирать, знал тоже. Поэтому подпоручик даже не мигнул, когда я сказал ему о полном цинке патронов. Вернее, нет, он как раз мигнул, точнее, подмигнул, потребовав впридачу коробку «Мемфиса». Он знал, что просит: я носил в полевой сумке нераспечатанный «Мемфис» – чтобы покурить напоследок. Я вынул из сумки папиросы, сунул подпоручику Михальчуку и, не оглядываясь, пошел распоряжаться об отходе.
Все оказалось даже хуже, чем я думал. У нас имелось восемь тяжелораненых, которых нельзя было эвакуировать в такой мороз; вдобавок, подполковнику Сорокину стало совсем плохо, и он присоединился девятым к этой компании. Штабс-капитан Докутович превзошел самого себя и выволок откуда-то из-под земли три подводы вместе с возницами, но мы оба знали, что до Мелитополя довезем немногих. Впрочем, вариантов не было: оставлять кого-либо чухне мы не имели права.
Мы вышли из Токмака минут за десять до того, как пушки краснопузых вновь рявкнули и жидо-чухна полезла на приступ. Уже на околице меня догнал связной от подпоручика Михальчука, сообщил, что все в порядке и за подпоручика можно не волноваться. Связной сунул мне какую-то тряпицу, козырнул и сгинул. Я сунул тряпицу в карман и только потом, сообразив, развернул ее. Что ж, подпоручик Михальчук помнил наши традиции: у меня на ладони лежали его Владимир четвертой степени – такой же точно, как у меня – и знак Ледяного похода. Оставалось все это приобщить к коллекции подполковника Сорокина. Я нашел в его подводе тяжелую полевую сумку и бросил в нее очередную лепту.
Мы уходили быстро, а сзади весело стрекотал пулемет подпоручика Михальчука. Нашу колонну настиг все же пяток снарядов, что стоило нам троих нижних чинов, скошенных наповал одним взрывом. Шестой снаряд – последний – разорвался совсем рядом с дорогой, нас бросило на промерзшую землю. Я крепко ударился головой, поручика Усвятского забросало мерзлыми комьями, и на минуту от его междометий небу стало жарко. Потом мы вместе стали поднимать с земли поручика Огоновского, которого, как нам показалось, слегка оглушило. Мы трясли его, стараясь привести в чувство, а он не откликался и становился все бледнее. Подбежал штабс-капитан Докутович, волоча наш аптечный «сидор», начал извлекать из него чуть ли не английскую соль, но поручик Усвятский уже все понял и, отстранив склянку, чуть повернул голову поручика Огоновского в сторону. Все стало ясно. Осколок, маленький, не больше пуговицы, аккуратно вошел в левый висок. Прошел сквозь волосы, поэтому мы в первые минуты и не сообразили, что к чему. Ангел не зря предупреждал Володю Огоновского. Кажется, я не удержался и ляпнул какую-то несусветную глупость вроде «не ушел», но никто меня, ясное дело, не слушал.