Светило заговорило со мной по-французски. У меня отлегло от сердца, поскольку, будь он германо-швейцарцем, мне пришлось бы беседовать с ним по-немецки. А мой немецкий, после трех лет Германской, приобрел несколько окопный оттенок.
Меня долго оглядывали, ощупывали и обстукивали. К счастью, пересказывать свою Илиаду мне не пришлось – видать, полковник изложил все в письме. Затем владелец кабинета что-то долго писал в чудовищного вида гроссбухе, а потом самым естественным тоном поинтересовался, есть ли у меня деньги.
Я бодро вытащил свой тощий бумажник и спросил, сколько я ему должен за визит. В ответ светило рассмеялось, назвало меня шутником и пояснило, что деньги требуются не для оплаты визита. Деньги нужны будут в швейцарском санатории, куда меня следует направить, и, по возможности, немедленно. Приблизительная сумма была мне тут же названа. Естественно, не в лирах и, само собой, не в рублях, выпускавшихся казначейством Русской Армии.
Я замешкался с ответом, и светило повело речь о том, что, в конце концов, мое командование должно мне помочь. Что, насколько он понимает, я заслуженный офицер, ветеран войны, имею награды. Он готов написать господину Врангелю...
Я не стал дискутировать на эту тему, а он, качая головой, настрочил целое послание нашему эскулапу, затем последовала целая серия рецептов и советов относительно режима дня и питания. Я выслушал его до конца, после чего предложил ему ответить прямо – сколько мне осталось.
Он долго молчал, а потом сказал, что об этом не говорят даже смертельно раненым. А мне просто надо лечиться, в Швейцарии же это будет быстрее и лучше. Я кивнул и повторил вопрос. Он долго мялся, мне даже стало жаль его, но, в конце концов, после десятка оговорок, приговор был назван. Я не стану его записывать. Все мы ошибаемся, в том числе и светила. Может быть, он ошибся, и я проживу еще сто лет.
Мне было очень важно узнать еще одну существенную подробность. Тут он ответил сразу, и я несколько приободрился. Паралич в любом случае мне не грозит, а это очень хорошо. Валяться без рук, без ног в Голом Поле я не хочу – и не собираюсь. Тогда уж лучше сразу.
Вот так! Съездил к доктору...
После этого я часа два гулял по весеннему Истанбулу, поглядывая на белые дувалы, резные двери и редкие деревья, так похожие на те, что растут у нас в Крыму. В конце концов, я махнул на все рукой и решил провести остаток дня с большей пользой, а посему отправился в местный Музей Древностей. Когда я был здесь в последний раз перед войной, его только собирались открывать, и наши турецкие коллеги постоянно обращались в Русский Археологический институт за консультациями.
Музей работал, но был почти пуст. Это оказалось даже к лучшему, мне никто не мешал, и я отвел душу – осмотрел неплохо составленную экспозицию, которая была, конечно, беднее, чем античный отдел Императорского Эрмитажа, но выглядела вполне достойно.
Кое-что было знакомо. Некоторые экспонаты мне показывали еще до войны, а одну надпись на скверном малоазийском мраморе я приветствовал как старую знакомую. Уж ее-то я знал! Решив себя проверить, я не стал глядеть на мрамор и, закрыв глаза, прочитал про себя весь текст с указанием двух лакун и ошибки резчика. Открывать глаза мне не очень хотелось – все-таки пять лет войны, контузии, и я мог ошибиться. Но – нет, такое не забывается.
Затем я прочел сопроводительный текст, чуток поморщился – можно было написать полнее, и тут только заметил, что рядом со мной стоит молодой симпатичный турок, естественно, в феске, зато в костюме и при галстуке. Турок вежливо поклонился и спросил по-французски, не может ли он чем-нибудь помочь господину офицеру. Ну, хотя бы прочитать и перевести эту надпись.
Я поблагодарил его, заметив, что эту надпись мне уже доводилось в свое время переводить и даже публиковать. А перед этим довелось лично выламывать ее из стены полуразрушенного дома на окраине Конии, предварительно сунув «бакшиш» двум сарбазам, дабы те закрыли глаза на эту акцию.
Турок вежливо выслушал и сказал, что, насколько ему известно, эту надпись опубликовали профессор Кулаковский и его молодой коллега по фамилии... Последовала пауза, но фамилию он воспроизвел верно. Но, добавил он, ему также известно, что господин Кулаковский умер.
Я представился. Он чрезвычайно удивился, поглядел на мой далеко не академический вид с некоторым сомнением, и тогда я, отвернувшись от надписи, прочитал ее целиком, на этот раз вслух. А затем указал на две неточности в висящем рядом французском переводе.
Турок оказался господином Акургалом, заместителем директора по научной части. Я тут же был отконвоирован в его кабинет, напоен настоящим турецким кофе и засыпан вопросами. Господина Акургала интересовала масса вещей: от того, почему мы с профессором Кулаковским датировали эту надпись второй четвертью третьего века от Рождества Христова, до того, где теперь его русские коллеги, с которыми из-за этой ужасной войны прерваны все связи. И над чем теперь работает античный отдел самого великого музея мира – Императорского Эрмитажа.
С надписью было проще: я указал на особенности написания «тэты» и «эпсилон», посоветовав заглянуть в «Corpus graecarum», где есть точные аналогии. Про Эрмитаж я знал лишь, что с 18-го там располагалась питерская «чека», которая, вероятно, и работает с его сотрудниками. Ну, а насчет коллег... Видит Бог, я и сам хотел бы знать, что с ними случилось!
Профессор Кулаковский умер, не дожив, к счастью, до Армагеддона. Академику Федору Усвятскому, однофамильцу моего поручика, повезло меньше – умер от голода весной 18-го. Михаилу Ивановичу Ростовцеву удалось, кажется, уехать за границу. Туда же успел вырваться в 19-м и профессор Виппер. Об остальных я ничего не знал. Впрочем, я спросил, помнит ли господин Акургал публикации профессора Лепера.